Вы читаете фрагмент, купить полную версию на - litres.ru. Купить и за 89.00 руб.

III

Ну, а теперь самое время переходить от царского времени к советскому. Долгое время считалось, что до октября 1917-го все было плохим, сплошной мрак, а после 17-го – все светлое и счастливое. И вообще жизнь России началась как бы с чистого листа. Об этом писали, талдычили и кричали. И даже просвещенный нарком Анатолий Луначарский писал (был ли он искренним, кто знает?): «Почти у всякой русской писательской могилы, у могилы Радищева, Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Некрасова, Достоевского, Толстого и многих других, – почти у всех можно провозгласить страшную революционную анафему против старой России, ибо всех она либо убила, либо искалечила, обузила, обрызгала, завела не на ту дорогу. Если же они остались великими, то вопреки этой проклятой старой России, и все, что у них есть пошлого, ложного, недоделанного, слабого, – все это дала им она».

Вот такая нехорошая старая Россия. А советская Россия, стало быть, рай? И писателям при ней жилось и писалось вольготно и весело?

Вспомним Евгения Замятина, который, по его признанию, был влюблен в революцию. «Революция так хорошо меня встряхнула. Чувствовалось, что есть что-то сильное, огромное, гордое, как смерч, поднимающий голову к небу, ради чего стоило жить. Да ведь это счастье!» Так писали и думали многие российские интеллектуалы в феврале 1917 года. А в октябре их мнения и оценки резко изменились.

В 1921 году Замятин пишет роман, сатирическую утопию «Мы», который был запрещен в советской республике, и литературный манифест «Я боюсь». В манифесте он утверждает, что «настоящая литература может быть только там, где ее делают не исполнительные чиновники, а безумцы, отшельники, еретики, мечтатели, бунтари, скептики». И далее о положении писателя в новых, послереволюционных условиях: «Писатель, который не может стать юрким, должен ходить на службу с портфелем, если хочет жить. В наши дни в театральный отдел с портфелем бегал бы Гоголь… И перед писателем – выбор: или стать Брешко-Брешковским – или умолчать…»

Надо напомнить, кто такой Николай Брешко-Брешковский – сын знаменитой Екатерины Брешко-Брешковской, прозаик, журналист, бытописатель, наивный и категоричный. Любил писать о светской жизни, о жизни натурщиц и борцов, о скандалах. В его произведениях Куприн видел «холодно риторическую, искусственно взвинченную, вымученную порнографию». То есть Брешко-Брешковский был вне социальной и гражданской проблематики. Не опасный.

А Евгений Замятин был замешан из другого теста. Он был талантливый и поэтому вдвойне опасный. 17 августа 1922 года последовал арест Замятина, и ему пришлось посидеть в петроградской тюрьме. Однако выпустили. После того как «Мы» появилось на Западе, Замятина перестали печатать на родине. Ему не простили и вывод, сделанный в конце его литературного манифеста: «Я боюсь, что у русской литературы одно только будущее – ее прошлое».

С весны 1930 года, после гибели Маяковского, готовя процесс Промпартии, продолжая наступление на интеллектуальные силы страны, начатое в 1928 году, Иосиф Сталин совершал свои расчеты – кому налево, кому направо. Карта Замятина легла на Запад; он был выпущен мирно. Отъезд его стал существенной вехой литературной и общественной отечественной жизни.

А при Ленине был «философский пароход» – первый удар по интеллектуальному достоянию России. Философов, писателей, мыслителей – вон из России, чтобы не мешали строить новую счастливую жизнь.

В октябре 1931 года Замятин покинул СССР. А 10 марта 1937 года умер в Париже.

1937-й год. Черный год в истории России.

Можно привести множество свидетельств, но ограничимся одним – «открытым письмом Сталину» Федора Раскольникова. Революционер, партийный и государственный деятель, публицист Федор Раскольников, будучи полпредом в Болгарии, был внезапно объявлен вне закона и лишен советского гражданства. Став невозвращенцем, Раскольников в газете «Последние новости» (Париж) опубликовал свое знаменитое письмо вождю, датированное 17 августа 1939 года. Вот только один отрывок из него:

«…Лицемерно провозглашая интеллигенцию «солью земли», вы лишили минимума внутренней свободы труд писателя, ученого, живописца.

Вы зажали искусство в тиски, от которых оно задыхается, чахнет и вымирает. Неистовство запуганной вами цензуры и понятная робость редакторов, за все отвечающих своей головой, привели к окостенению и параличу советской литературы. Писатель не может печататься, драматург не может ставить пьесы на сцене театра, критик не может высказать свое личное мнение, не отмеченное казенным штампом.

Вы душите советское искусство, требуя от него придворного лизоблюдства, но оно предпочитает молчать, чтобы не петь вам «осанну». Вы насаждаете псевдоискусство, которое с надоедливым однообразием воспевает вашу пресловутую, набившую оскомину «гениальность».

Бездарные графоманы славословят вас, как полубога, «рожденного от луны и солнца», а вы, как восточный деспот, наслаждаетесь фимиамом грубой лести.

Вы беспощадно истребляете талантливых, но лично вам неугодных русских писателей.

Где Борис Пильняк? Где Сергей Третьяков? Где Александр Аросев? Где Михаил Кольцов? Где Тарасов-Родионов? Где Галина Серебрякова, виновная в том, что была женой Сокольникова?

Вы арестовали их, Сталин!

Вслед за Гитлером вы воскресили средневековое сжигание книг.

Я видел своими глазами рассылаемые советским библиотекам огромные списки книг, подлежащие немедленному и безусловному уничтожению. Когда я был полпредом в Болгарии в 1937 году, в полученном мною списке обреченной огню запретной литературы я нашел мою книгу исторических воспоминаний «Кронштадт и Питер в 1917 году». Против фамилии моих авторов значилось: «Уничтожить все книги, брошюры и портреты».

Обрываю письмо Раскольникова. И последняя фраза, обращенная к вождю: «Ваша безумная вакханалия не может продолжаться долго». Она, эта вакханалия, закончилась со смертью вождя. Но после короткой оттепели либерализма снова появилась на исторической сцене, хотя и не в столь кровавых одеждах.